О встрече с Владимиром Васильевичем Стерлиговым вспоминает Александр Батурин
Как-то летом 1931 года моя сестра с отцом были у Великановых, где в тот вечер был и В.В. Стерлигов. Зашел разговор об искусстве, и Владимир Васильевич высказал мысль, что он хотел бы иметь ученика, юного, не испорченного никакими «школами», чтобы он мог безвозмездно передать русскую живописную культуру молодому поколению. Сестра подтолкнула отца, чтобы он поговорил с Владимиром Васильевичем обо мне. Отец поговорил, и оба пришли к единодушному выводу, что русская культура падает и что лучшие ее традиции нужно сохранить и продолжить. Разница (которая выяснилась позже) была лишь в том, что папа подразумевал под «живописной культурой» академию и передвижников во главе с Репиным, а Владимир Васильевич под этим же термином имел в виду Новую Живописную Культуру, достижения современного искусства 20-х годов и угрозу, нависшую над ним в виде «социалистического реализма». Тем не менее, они договорились о дне и времени моего прихода к Владимиру Васильевичу.
В точно назначенное время я стоял у дома №6 на Крестовском острове с папкой под мышкой, где у меня лежали все мои «шедевры» последнего времени: тут были рисунки, скопированные с журнала «Нива», какие-то рисунки с натуры, какие-то акварели, которых я сейчас уже не помню. С замиранием сердца я позвонил, ожидая увидеть почему-то седовласого старца в блузе, с черным бантом и такой же ермолкой на голове. Каково же было мое изумление, когда я увидел на пороге молодого человека плотного сложения, среднего роста, с курчавой русой шевелюрой, с орлиным носом и улыбающимися, немного навыкате, глазами. На мой вопрос: «Могу ли я видеть Владимира Васильевича Стерлигова?» — человек ответил: «Это я и есть!» — и пригласил пройти внутрь.
Вход был через кухню, дальше шла темная большая прихожая с множеством дверей, на одной из которых, прямо против входа на кухню, на филенке двери были изображены красным и черным круг, крест и квадрат. Владимир Васильевич, открыв именно эту дверь, жестом пригласил меня войти. /.../ Налево в углу стояло пианино, дальше в простенке — старый сундук (там, как я потом узнал, хранились работы Владимира Васильевича — гуаши, акварели, рисунки). В правом углу, недалеко от окна, был маленький столик, с наклонной доской, а перед ним деревянное кресло с подлокотниками, покрытое какой-то шкурой. В правом углу, далеко отступая от стены, стоял деревянный прямой мольберт и табуретка, а сразу направо от двери — что-то вроде топчана, покрытое пестрым рядном, тут же ближе к двери стоял штатив с рулонами бумаги. Все это промелькнуло перед моими глазами в одно мгновенье. Несколько растерявшись, я стоял посреди комнаты. И тут Владимир Васильевич обратился ко мне с вопросом: «Твердо ли вы решили посвятить себя искусству?» Я сказал: «Да». На это Владимир Васильевич заметил: «Искусство — это подвиг, это работа до кровавого пота, это и страдания, и мучения, и лишения, и гонения, и... никакой награды. Вы должны отречься от всего и посвятить себя только Ему. И еще, искусство — это прежде всего духовно-нравственная работа на всю жизнь. Согласны вы на это?» Я сказал: «Да». После этого Владимир Васильевич попросил меня показать, что я принес. Я подал ему папку, он положил ее на пианино и начал рассматривать. Один рисунок привлек его внимание: там была нарисована голова гончей собаки с ошейником, а на ошейнике надпись: «Саша Батурин». Владимир Васильевич, не сдерживая улыбки, спросил: «Это что, ее так зовут?» Я смутился.
Вернувшись домой (был уже вечер, и все сидели за чайным столом), я принялся с увлечением рассказывать, как я был у Владимира Васильевича, как меня поразил круг, крест и квадрат на дверях комнаты, а еще больше женщина среди летающих домиков. Тут поднялся общий шум и ропот возмущения — папу обманули! На мои слабые возражения, что он как-то особенно говорил со мной и мне это очень понравилось, — ответ был единодушный: «Чтобы ноги твоей там больше не было!»
На следующий день, когда папа был еще на работе, сестер не было дома, а мама занималась по хозяйству, к урочному времени я собрал все необходимое для рисования и, раздираемый сомнениями, направился на Крестовский остров. На душе было очень смутно и тревожно, однако что-то необъяснимое, но чрезвычайно сильное влекло меня вперед.
В точно назначенное время я позвонил у дверей Владимира Васильевича — дверь открыла очень миловидная женщина с челкой и с голубовато-серыми добрыми, улыбающимися глазами — «Здравствуйте, я к Владимиру Васильевичу Стерлигову». — «Володя, это к тебе!» Из комнаты, помеченной кругом, крестом и квадратом, вышел Владимир Васильевич: «Познакомьтесь — моя жена, Лидия Ивановна, — проходите». И я второй раз и уже на всю жизнь вошел в эту комнату.
Дальше пошли систематические занятия. Я рисовал прессованным углем на больших листах. Владимир Васильевич часто говорил мне: «Рисуйте предмет не только таким, как вы его видите, но и как вы его знаете. Если тень мешает выразить объем — отбросьте ее, выражайте объем. Выражайте его цветом». И далее: «Прыщик на лице не определяет характера — он вам не нужен, оставьте его, стремитесь выразить объем!»
В отношении композиции и распределении события на плоскости листа Владимир Васильевич говорил: «Художник должен видеть всю композицию на плоскости уже готовую и как бы покрытую пленкой, которую художник должен осторожно снять».
Приходил я к Владимиру Васильевичу 2-3 раза в неделю. Между посещениями я должен был обязательно сделать как можно больше набросков с натуры, столько-то рисунков, или акварель, или этюд маслом. На Крестовском прежде всего, просматривались домашние работы, кратко обсуждались, а затем я приступал к работе над натюрмортом. Часто Владимир Васильевич и сам рисовал одновременно, но никогда не показывал своих работ. Только два раза — первый раз, когда я был у него один, а второй раз, когда мы были уже вдвоем с Олегом Карташовым, Владимир Васильевич показал свои работы из «заветного» сундука. Как теперь помню, это были большие листы, написанные гуашью или темперой, в основном натюрморты, которые поразили мое воображение своей сделанностью, колоритом, выраженным объемом и какой-то необъяснимой значительностью. Впрочем, все, что я видел и слышал у Владимира Васильевича, было всегда значительно.
Итак, я продолжал заниматься упорно, с напряжением. Все больше и больше проникаясь идеями Сезанна, пластикой, цветом, контрастом, композицией. Изредка мы ходили рисовать недалеко от дома, на Крестовском острове, благо в то время Крестовский был еще почти дик; за несколько домов от Владимира Васильевича начинался лес и заканчивался у самого залива. На природе Владимир Васильевич рассказывал об идее Матюшина о «расширенном смотрении». «Смотрите на мир широко раскрытыми глазами», — говорил он и тут же предлагал взять два какие-нибудь ориентира на расстоянии друг от друга и рисовать, держа их оба все время в поле зрения.
«Природа — исключительный и постоянный источник творчества, но она безразлична к переживаниям художника», говорил В.В. и приводил строки Пушкина: «...и равнодушная природа красою вечною сиять». Изредка мы вместе ходили в Эрмитаж, где Владимир Васильевич знакомил меня с импрессионистами, Сезанном, Матиссом, Ван-Гогом, Гогеном, Пикассо и др. Он ничего не говорил по поводу того или другого художника, лишь спрашивал: «Ну как, нравится?» — ...и не всегда получал утвердительный ответ.
Шло время, я уже что-то освоил, что-то понял, и как мне сейчас помнится, Владимир Васильевич носил мои работы показывать КС. Малевичу (уже к этому времени больному), и кажется, успешно. А какое-то время спустя решил показать их моим родителям, чтобы они могли убедиться, что их сын не тратил время зря и чего-то добился. Конечно, Владимир Васильевич прекрасно сознавал, что он идет в «стан врага», и, тем не менее, сознательно пошел на этот шаг.
В точно назначенное время Владимир Васильевич приехал к нам на Жуковскую. (Он никогда не опаздывал, считая недопустимым заставлять себя ждать, и не любил, когда опаздывают другие). Вся семья была в сборе. Надо сказать, что мою маму, с которой Владимир Васильевич познакомился впервые, он расположил и обворожил мгновенно. Мои сестры, бабушка и даже папа (который, естественно, был настороже) тоже были им покорены. Я поставил складной мольберт в конце комнаты и с волнением стал на него ставить одну работу за другой. Все внимательно их рассматривали. Папа молчал, хотя порой ему явно хотелось возразить, он видел, что что-то не так, но в то же время понимал, что это не случайность и не неумение, а за этим кроется что-то другое, хотя и не понятное, но безусловно серьезное. После просмотра пили чай и был какой-то общий вполне дружелюбный разговор.
Как я уже упоминал раньше, в то время я учился в ФЗУ на Боровой улице. Там я познакомился с Олегом Карташовым. Мы вместе с ним занимались) в кружке ИЗО под руководством студента из Академии Художеств. Олег был на год моложе меня, он сразу же привлек меня к себе своей страстной любовью к искусству. Я интуитивно почувствовал его глубину, силу и своеобразие. В одно из посещений Владимира Васильевича я рассказал ему об Олеге и спросил его, нельзя ли привести его на Крестовский. Владимир Васильевич осведомился о его социальном положении, о семье, о взглядах и дал свое согласие. С этого момента начались наши совместные с Олегом занятия у Владимира Васильевича. Как-то раз полушутя-полусерьезно он сказал нам: «Благодарите Бога, что вы попали ко мне. Я не знаю, какой я художник, это покажет время, но педагог я хороший!» И это была истинная правда! Кроме того, что Владимир Васильевич был гениальным художником (теперь я не боюсь это сказать), который смело может стать в один ряд с Сезанном, Малевичем, Пикассо, — он был Учителем. Его слова, обращенные к ученикам, всегда поднимали в их душе самые глубокие, самые затаенные и чистые побуждения и стремления, всегда зажигали желание работать еще лучше. Незаметно, ненавязчиво, без каких-либо усилий он овладевал душой и сердцем слушателей. Мы с Олегом ощущали это в полной мере. Как-то Владимир Васильевич говорил нам: «Для меня каждый ученик как цветок, который требует отдельного, индивидуального ухода: вы, Саша, у меня в одном «горшочке», а вы, Олег, — в другом, и для каждого из вас у меня свой подход», На каждого из нас он вел дневник, куда записывал наши высказывания о том или ином художнике или наши впечатления от увиденного.
Владимир Васильевич приучал нас к профессионализму, начиная от натягивания бумаги или холста, владения кистью, акварелью, гуашью, тушью, маслом и т.д. и кончая оформлением законченной работы — окантовкой или рамой. Он советовал вести работу так, чтобы в момент ее окончания она производила бы впечатление законченной, и приводил в пример рисунки Сомова. Показывал нам Владимир Васильевич различные способы работы акварелью (ныне почти забытые). Мы покрывали, очень ровно, черной акварелью натянутый на дощечку кусок ватмана, а потом смоченной в воде кистью выбирали из черного фона рисунок, будь то иллюстрация или композиция на вольную тему. Кое-где, для усиления, рисунок можно было слегка процарапать скальпелем или иглой. Рисунок получался очень своеобразный, объемный, таинственный. Для освоения техники акварели мы проделывали такие упражнения: натянутый на дощечку ватман покрывали акварелью ровным, без подтеков, нисходящим или восходящим тоном, делали переходы одного тона в другой и все строго по правилам акварели, не делая ни одного лишнего движения кистью.
Как обсуждались наши работы? Владимир Васильевич умел всегда найти какой-нибудь плюс в работе, а затем уже подвергал тщательному разбору все ее недостатки. Причем всегда в такой форме, что это не задевало самолюбия автора. Всегда доброжелательно, ясно, четко формулируя свою мысль. Когда он говорил о какой-то работе, казалось все так ясно и просто, что приходилось только удивляться, почему сам до этого не додумался. Но стоило очутиться лицом к лицу с природой, и тебя одолевали тысячи сомнений, и все начиналось сначала.
Рассуждая об искусстве, Владимир Васильевич показывал себе на сердце, потом на голову и руку и объяснял нам, что рука является проводником воли, ума и сердца Всевышнего, поэтому она должна быть тверда как камень, и послушна малейшему движению души. И если хоть один из этих факторов отсутствует или умален, — ничего не получится! «Нет ничего хуже теплого искусства, как и теплой веры», — говорил он, добавляя: «художник должен быть всегда в напряжении!»
Спустя примерно год после появления Олега Карташова у Владимира Васильевича, году в 1933, В.В. организовал нашу первую выставку. Когда работы, тщательно отобранные и оформленные, были скомпонованы и развешаны, я впервые увидел и почувствовал, что выглядят они как-то солидно и серьезно. Конечно, развеской руководил Владимир Васильевич, говоря при этом, что экспозиция это то же, что рисование готовыми работами по стене. Где-то должен быть центр, что-то поддерживает его, что-то контрастирует с ним. Некоторые работы помогают друг другу, другие, наоборот, мешают. Процесс этот был очень интересен.
Надо сказать, у Владимира Васильевича были и другие ученики, но мы были самые младшие. Из старших я знаю только Басмановых Наталью Георгиевну и Павла Ивановича. Мы их видели довольно редко и никогда не занимались вместе. Были и другие, но я о них ничего не знаю. Часто Владимир Васильевич говорил нам об учениках К.С. Малевича — Л. Юдине и К. Рождественском, которого он просто называл «Рождество» и полушутя распределял между собой сферы «главенства»: Юдин — это рисунок, Рождество — цвет, а я — общая композиция.»
У сотрудницы ГИНХУКа, художницы В.М. Ермолаевой, которая привела Владимира Васильевича к К.С. Малевичу и которая была правой рукой Малевича, параллельно с нами училась Мария Казанцева — очень талантливая, темпераментная и экспрессивная художница. Как-то в начале 1933 года Владимир Васильевич, договорившись с Верой Михайловной, решили устроить совместную выставку — нашу с Олегом и Маруси Казанцевой. Происходило это на Васильевском острове, на квартире Веры Михайловны. Работы Маруси произвели на нас с Олегом очень сильное впечатление. По сравнению с ними наши работы казались каким-то робкими, бесцветными. Потом было обсуждение выставки, было довольно много народу, выступал какой-то искусствовед и довольно пространно говорил о некоторых наших работах, в том числе и об одном моем пейзаже, с «...линией, которая много обещает!» Так или иначе, вопреки нашим страхам все обошлось не так уж и плохо. И вот наступил роковой для нас 1934 год! Двадцать седьмого декабря, вечером, когда я сидел над рисунком для Медгиза, раздался телефонный звонок, Незнакомый женский голос, в котором я с трудом узнал голос Лидии Ивановны (и не мудрено, так как Лидия Ивановна никогда мне не звонила). Волнуясь и торопясь, она просила меня приехать к ней завтра утром. На вопрос: «Что-нибудь случилось?» — она ответила: «Ничего, завтра все расскажу», — и раздались короткие гудки. Я принялся опять за свой рисунок, но чувствую, что не могу работать — рука трясется от волнения, и неотвязная мысль сверлит голову: что-то случилось! Я сказал бабушке, с которой жил в одной комнате, что поеду к Владимиру Васильевичу, и рассказал ей о странном звонке, она тут же сказала: «Конечно, поезжай, выяснишь, успокоишься».
Я стремглав помчался на Крестовский. Встретила меня встревоженная Лидия Ивановна и сказала, что Владимира Васильевича арестовали, а несколькими днями раньше взяли В.М. Ермолаеву и Марусю Казанцеву. «Я хотела вас предупредить, так как не исключено, что могут взять и вас с Олегом как учеников Владимира Васильевича». Я изо всех сил старался ее успокоить, уверял, что все выяснится, Владимир Васильевич вернется, а мы с Олегом пока поможем ей по хозяйству. Попрощавшись, я поехал домой, был уже 12-й час ночи. Мог ли я подумать, что вижу Лидию Ивановну в последний раз? Больше мы с ней не встречались. Приехав домой, я вызвал в коридор папу и предупредил его, что могут арестовать и меня, в связи с арестом Владимира Васильевича. Не успел я дойти до бабушки, которая к этому времени приготовила мне вечерний кофе, как раздался звонок и вернулся папа со словами «Саша, это к тебе». Сразу же за ним с обнаженными наганами входят два энкаведешника, а третий остался у дверей: «Руки вверх!» С обыском провозились (задержав всю квартиру, так как наша комната была проходной) — часа полтора-два, потом составили акт и произнесли сакраментальное: «Собирайтесь с вещами!» Через полчаса я уже оказался в следственной тюрьме НКВД.
Обычная, как молотьба на току для крестьянина, кипела «работа» в «приемнике». Обычная для «НИХ», но дикая для вновь прибывшего новичка процедура: личный обыск догола, обрезание всех пуговиц, тесемок, пряжек, поломка папирос. И далее час-полтора в «пенале» (такая клетушка, где можно только стоять или с трудом сидеть наискосок, упираясь коленями в дверь). Наконец, «благодать» — попадаешь в распределительную камеру, где собирается весь ночной «улов», который затем должен в течение дня распределиться по камерам, чтобы очистить место для следующего «улова»!
Под утро, утомившись от различных предположений, обсуждений и всяких разговоров, прилег я на нары. Смотрю, подходит Павел Иванович Басманов, ложится рядом со мной, накрывает меня с головой своей черной шинелькой и шепотом наставляет меня, как вести себя на допросах: «Отвечать только на вопросы, ничего не говорить лишнего, не вдаваться в подробности, только суть. Лучше всего — «да» — «нет» и все! Главное никаких рассуждений!»
Днем нас рассортировали по камерам. Неожиданно попадаю с Олегом в одну камеру, но думаем, что это ненадолго, так как по одному «делу» в одной камере двоих не держат. И действительно, это длилось не долго, через день-два Олега вызвали на допрос, и больше он сюда уже не вернулся.
Потом начались допросы, как правило, ночью. На первом же допросе предупредили (почему-то?!), что к убийству Кирова мы отношения не имеем, а их интересует, какую антисоветскую работу и агитацию вел среди нас В.В. Стерлигов. Мы с Олегом (как выяснилось потом) дули в одну дуду — разговоры были только об искусстве, а если выражалось неудовольствие, то только тем, что не хватало карандашей мягких, красок и бумаги. Других разговоров не было.
Однажды я приник к решетке и вдруг вижу, идет Владимир Васильевич. Руки, как положено, за спиной, но голову держит прямо, хотя положено держать ее опущенной. Взор какой-то отрешенный, сам очень бледный и худой. Увидел меня, глаза округлились, заблестели и вдруг: «Саша, не верьте протоколам!» И все! Окрики: «Не разговаривать!», «Проходи!» и... видение исчезло. Когда его гнали обратно, я уже ждал у решетки, и опять: «Саша, не верьте протоколам!» И ни слова больше! Так несколько дней. Я ничего не мог понять, т.к. меня в эти дни на допросы не таскали. Но несколько дней спустя, ночью вдруг: «Батурин, на допрос!» Как всегда, стереотипные вопросы. И вот, когда они исчерпаны, следователь эдак небрежно показывает мне исписанный лист бумаги, тщательно прикрывая текст — «Вам знакома эта подпись?» — «Да, это подпись В.В. Стерлигова»... и мгновенно внутри голос: «Саша, не верьте протоколам!» Голос следователя: «Вот тут Стерлигов признается, что он вел среди вас контрреволюционную работу, поносил существующий строй и проводил антисоветскую пропаганду». Я спокойно: «Это все ложь! От начала и до конца. Я могу это сказать и самому Владимиру Васильевичу!» — «Вы не верите протоколу, подписанному Стерлиговым?» — «Да, это ложь!»... Раздраженно: «Уведите!»
Много позже я узнал от Олега, что ему предъявили то же самое, но кроме этого ему еще устроили очную ставку с Владимиром Васильевичем, после того, как он отказался поверить протоколу. На очной ставке Владимир Васильевич, к посрамлению следователя, отказался от протокола, заявив, что подписал все это под насилием. (Потому-то следователь и не пожелал проводить этот эксперимент со мной.)
Потом выяснилось, что Владимира Васильевича долго держали в одиночной камере в ужасных условиях, где он чуть не лишился рассудка. Так закончилась моя первая встреча с В.В. Стерлиговым, длившаяся 3,5 года. Вторая состоялась лишь через 22 года, тоже в Ленинграде, куда я вернулся после 8 лет лагерей, высылки и, наконец, полной реабилитации в 1956 году.
Александр Батурин. Пространство Стерлигова. серия «Авангард на Неве» СПб 2001 с. 49-55